Мантра смирения Михаила Идова

Мантра смирения Михаила Идова

В январе 2012 года Михаил Идов приземлился в аэропорту «Шереметьево» с женой Лили, дочерью Верой и кошкой Кацуко, променяв респектабельный Манхэттен и не менее респектабельный журнал New York на Большую Дмитровку и русскую редакцию журнала GQ, которую ему предложили возглавить. Михаил уже тогда был известен российским читателям как писатель – его романом «Кофемолка» в 2009 зачитывалась вся прогрессивная Москва. В 2013 вышел второй роман «Чес», а через год Идов сменил кресло главреда GQ на складной стульчик креативного директора кинокомпании Art Pictures. По его сценарию был снят фильм «Духлесс-2», а с начала сентября по телеканалу СТС идет дебютный сериал Идова «Лондонград». Это прекрасный повод для того, чтобы перечитать интервью, которое было сделано всего за месяц до ухода Михаила Идова из GQ – в журнале «МЕСТО ВСТРЕЧИ» оно печаталось с сокращениями, на сайте же выходит полная версия.

Беседовала Елена Горошкова

– Помимо своей основной работы главреда ты постоянно появляешься в неожиданных для этой должности рoлях: то с гитарой во время выступления Brainstorm, то на киноэкране. Вторую книгу выпустил. Кем ты себя чувствуешь на данный момент – журналистом, музыкантом, сценаристом, писателем?

– Некоторое время назад я перестал задавать себе этот вопрос. Где-то с двадцати пяти до тридцати пяти я постоянно мучался мыслью: «Надо что-то выбирать. Выбери что-то, что у тебя получается лучше всего, и делай только это». Но уже года полтора, как я просто сдался, поскольку так и не понял для себя, зачем выбирать. Нужно делать то, что нравится. Мне кажется, мне очень повезло, что у меня есть возможность делать какие-то странные вещи, и для них находятся и аудитория, и платформа, и бюджет. Это, знаешь, как детям интересно, из чего сделаны их игрушки… Мне это никогда не было интересно, но с раннего детства мне было интересно, из чего сделан практически любой культурный продукт. У меня совершенно тот же инстинкт – разобрать по частям, но он относится к роману, статье, пьесе, рок-песне, кинофильму, телесериалу… И я какое-то время назад махнул рукой и решил, пусть так все и будет. Поэтому я не знаю, кем я себя ощущаю, я знаю, кем я стопроцентно являюсь – главным редактором GQ. Мне не нужно себя им ощущать, это объективная реальность. Но если говорить о самоидентификации, то я, наверное, человек, который складывает слова в комбинации слов.

– «Чес» появился в пиратском интернете всего через несколько дней после официального выхода книги. Это успех или поражение?

– Это ни то, ни другое, это просто факт.

– Но вот в тот день, когда ты обнаружил роман в интернете, первое чувство, которое ты испытал – раздражение, радость?

– Я не испытал совершенно никаких эмоций по этому поводу. Первое, что я сделал – кинул ссылку в твиттер. Я вообще ратую за ослабление копирайта, но, с другой стороны, это несколько сложнее, когда речь идет о книге. Мы все можем смириться с тем, что в новой музыкальной реальности альбом – это, грубо говоря, реклама концерта. И сейчас лучшее, что может произойти с твоим альбомом – это его широкое распространение в пиратских сетях, поскольку это лучший способ привлечь людей на концерт. С литературой сложнее, поскольку никто не хочет платить деньги за то, чтобы смотреть на то, как писатели вслух читают пассажи из своих книг (смеется). Это профессия гораздо менее сексуальная, чем музыка. Поэтому когда перестаешь зарабатывать продажей книг, возникает вопрос, как все это монетизировать. Большинство писателей ответит, что это цена роста персонального бренда, за это тебе дают писать дорогие колонки и периодически зазывают на телевидение, возят на какие-то ярмарки. Я в силу адской занятости не езжу по книжным ярмаркам, не пишу колонок, и поэтому последний рубеж, на котором для меня в данный момент литература может быть самоокупаемой, это продажа прав на экранизацию. Это такой странный мир, где литература возвращается в состояние, в котором она была сто пятьдесят лет назад, такое джентельменское хобби – какой-нибудь майор в отставке сидит у себя в имении и строчит мемуары. Например, моя первая книга «Кофемолка» в России считается как бы бестселлером, но если посчитать все заработанные за три года деньги, то я не смог бы… (Задумывается.) Не знаю, что я не смог бы… Я не смог бы купить самую дешевую российскую машину. Я не смог бы прожить и два-три месяца на эти деньги. А это книга, которую действительно многие читали и продолжают читать – она сейчас, если я не ошибаюсь, в седьмом тираже.

– И как же быть тогда?

– Что с этим делать, не вполне понятно. Литература становится занятием либо для бессеребренников, либо для людей, зарабатывающих на чем-то еще. Довольно печальное положение вещей, но я склонен винить в этом все-таки не пиратство, а скорее общее течение культуры. Сейчас очень много альтернатив чтению длинных романов, и я сам был бы лицемером, если бы начал раздавать советы по этому поводу, ибо сам успеваю прочесть лишь три-четыре больших произведения в год. Я давно перестал думать о литературе как о способе заработка, я занимаюсь этим потому, что должен этим заниматься, и все. Во мне до сих пор сидит какая-то странная советская интеллигентская микросхема, которая заставляет меня писать именно книги. Я никак не могу изгнать из себя ощущение, что книга – это высшая форма применения словесных навыков, и если я занимаюсь чем-то другим, то я не полностью использую свой потенциал. Умом я понимаю, что это уже, наверное, не так, но это, мне кажется, вопрос поколенческий, меня так воспитали. (Смеется).

– «Чес», по твоим собственным словам, еще более автобиографичен, чем «Кофемолка». Как долго длилась твоя профессиональная музыкальная карьера?

– Под карьерой, наверное, следует понимать то время, когда я пытался зарабатывать музыкой на жизнь, потому что мои отношения с ней гораздо дольше, чем этот период. Реально с 2003 по 2007 я не занимался практически ничем иным. Ну то есть я писал какие-то статьи параллельно, музыкальные рецензии для Pitchfork, но в основном это все же была музыка. В 2007 я всерьез занялся написанием Ground Up, английской версии «Кофемолки», и отчасти из-за этого сошел с дистанции в музыкальном плане.

– То есть ты понял, что пора закрывать лавочку, когда придумал идею романа?

– Нет, я понял, что пора закрывать лавочку, когда на наш двухсотый концерт пришло ровно столько же людей, как и на второй.

– Помнишь свой самый ужасный день в качестве музыканта?

– Последние несколько месяцев существования группы Spielerfrau были очень неприятными для меня, потому что я испытывал огромное чувство вины перед своими музыкантами. В этой группе все, кроме меня, были профессиональными музыкантами, которые помимо Spielerfrau играли в нескольких других группах, где им платили. А в Spielerfrau они все играли потому, что им нравилась музыка. Поэтому каждый раз, когда мы отыгрывали очередной концерт для пяти человек в зале, меня даже на сцене страшно мучило чувство вины перед моими друзьями, у которых я буквально отнимал завтрашний хлеб. Они верили в меня и в то, что с этой музыкой что-то произойдет, в то время, когда для них имело гораздо больше смысла играть в других своих группах. Это начало сильно отражаться на качестве концертов, потому что я на сцене думал об этом, а не о музыке как таковой. Мои друзья пытались убедить меня в том, что необходимо расслабиться и получать удовольствие от музыки. Впрочем, я никогда не был хорошим исполнителем. У меня очень высокое мнение о себе, как об авторе песен, но заслуженно низкое как о певце и как о лидере группы. Мне всегда больше всего удовольствия доставляло сидение в студии и запись песен, а концерт был некоторой повинностью, которая оправдывала существование альбома. Как мы уже говорили, в новой музыкальной реальности это все равно долго не продлилось бы, потому что в ней нужно гораздо больше любить концертную деятельность. Так вот, возвращаясь к самому худшему дню. У нас был концерт в Детройте, на который не пришел никто. То есть совсем никто, буквально никто. Это был пустой зал, в котором был только бармен, для которого мы, в общем-то, и играли весь вечер. И этот бармен потом вынул из кассы и дал нам двадцать долларов.

– Но при всей трагикомичности истории группы вы были, насколько я понимаю, в двух шагах от большой удачи?

– И да, и нет. То есть лейбл, который рассматривал наш первый альбом, не подписал контракт с нами исключительно из-за того, что они подписали контракт с, как они выразились, «похожей группой с печальным баритоном». Это была группа The National. Но никто же не говорит, что если бы они подписали нас вместо The National, то это гарантировало бы нам карьеру. (Смеется). То есть это симпатичная история, которую можно рассказывать в жанре «ах, если бы», но я не думаю, что в реальности это был какой-то упущенный супер-шанс. А вот то, что мне позволяет спокойно спать по ночам по поводу всей этой неудавшейся музыкальной карьеры, это осознание, что я сделал абсолютно все, что от меня зависело. Я обил все пороги, я рассовал свою музыку по всем щелям Нью-Йорка, я играл во всех клубах. В какой-то момент нужно смириться и понять, что твоя музыка просто не нравится людям.

– То есть у тебя есть своя «мантра смирения»?

– В очень многих аспектах жизни можно о чем-то сожалеть, потому что ты не дотянул и чего-то не сделал, но здесь я сделал все, что мог. Печально от этого не меньше, конечно, но меня утешает лишь то, что это никогда не было хобби и я не превратился в ненавистный мне типаж человека с нормальной карьерой, который с друзьями собирается в гараже…

– Как герой «Чеса» Тони, самый психически стабильный человек в романе?

– Да, который играет в группе, чтобы спать с телками! Он – один из самых неприятных мне типажей в мире музыки, и я воспользовался шансом его выписать в романе.

– Твой первый опыт эмиграции застал тебя в весьма нежном возрасте и был, насколько я понимаю, в большой степени подневольным. Сколько времени тебе понадобилось, чтобы сменить самоидентификацию с «латвийца» на «американца»?

– Для этого мне пришлось поступить в университет и найти единомышленников. Мне было шестнадцать, и первый год в США был для меня очень тяжелым. Я сильно не хотел уезжать из Риги по ряду причин, главной из которых было то, что буквально за два месяца до эмиграции газета «Диена» напечатала мой фантастический рассказ. Разумеется, в моем мозгу это уже преобразовалось в блестящую литературную карьеру, и эмиграция якобы прервала ее. Сейчас уже трудно это себе представить, поскольку мир стал совершенно проницаем, но тогда уезжали с ощущением, что ты а) никогда не вернешься и б) может быть, никогда не будешь говорить на родном языке.

– То есть ты в шестнадцать лет это понимал?

– Не понимал, конечно, это была иллюзия. Я не знал, что Америка полна россиян, я не знал, что через несколько лет станет совершенно приемлемым ездить туда-сюда несколько раз в год, что само понятие эмигранта перестанет иметь какой-либо смысл, потому что ты просто едешь работать или учиться туда, куда тебе хочется. В 92 году всего этого не было, и я уезжал с полным ощущением, что я никого из своих друзей больше никогда не увижу и что на русском тоже не буду писать или буду писать в какие-то ужасные иммигрантские газеты в лучшем случае… Это все, конечно, было очень тяжело. Но уже через два года я начал немножко писать по-английски, это были рецензии в университетскую газету. А в 95-м я поступил в Мичиганский университет и понял, что Кливленд, где я жил до этого – это не самый показательный американский город. То есть, может, и самый показательный, но в нем не обязательно жить. (Смеется). И я тут имею в виду Кливленд не как географическое, а скорее как психогеографическое состояние, и живя в Америке, в нем совершенно не обязательно находиться. К 98 году я уже начал ощущать себя американцем, примерно в это же время я стал гражданином США и в тот же момент я переехал в Нью-Йорк. Моя самоидентификация, особенно в Бушевские годы, была скорее «ньюйоркец», нежели «американец», тогда между этими понятиями были существенные отличия. Сейчас, при Обаме, они немного меньше, что при Буше.

– А как проходил обратный процесс? Я понимаю, что, наверное, только немой не спросил тебя о причинах переезда в Россию, причем с оттенком явного недоумения. И все же – как так получается, что человек берет свою семью и оставляет Нью-Йорк как город и New York как журнал, чтобы переехать в Москву?

– Я не люблю сквозящую в этом вопросе русофобию, потому что я переехал работать в журнал GQ, с которым я сотрудничал в Штатах, как с русским, так и с американским. GQ – это один из трех-четырех лучших журнальных брендов во всем мире, и тот факт, что моя новая работа находилась в Москве, был удобным, потому что я знаю язык, но не решающим. Если бы это был GQ-Португалия и я каким-то чудом знал бы португальский, я бы поехал туда. Нужно понимать, что российский GQ принадлежит CondeNast International, это не какая-то местная лавочка, которая купила лицензию. Мои непосредственные боссы – это те же самые люди, которые были бы моими начальниками в Нью-Йорке. Я фактически нахожусь в длительной командировке.

– А физически как это все происходило? Тебя выбрали из ряда перспективных колумнистов и предложили кресло главреда?

– У меня на тот момент была пара бесед с Кариной Добротворской, тогда президентом российского CondeNast. Мы нашли общий язык, и мое профессиональное уважение к Карине было одним из решающих факторов при переезде. В общем, я был на их радаре, а мой предшественник, насколько я понимаю, ушел довольно внезапно, и им срочно нужно было кого-то найти. Это была достаточно забавная история, поскольку на момент получения предложения я был в Москве по заданию от New York Magazine, писал статью про декабрьские протесты. И когда 25 декабря Карина мне позвонила и спросила, не хочу ли я прилететь и поговорить с ней по поводу GQ, я ответил: «Вообще-то я в пяти кварталах». И дальше все произошло молниеносно – я оборвал свое пребывание в России и полетел в Нью-Йорк решать, принимать это предложение или нет. До Нового года я должен был дать ответ.

– К чему так и не удалось привыкнуть в Москве?

– Честно говоря, к Москве как таковой. К тому, как этот город построен, к тому, как работают его дороги, почему нужно ехать три километра направо, чтобы повернуть налево. Это совершенно бестолковый в урбанистическом плане город, и к этому привыкнуть невозможно. К грязи привыкнуть невозможно, к темноте привыкнуть невозможно. Но, как ни смешно, за последние два года Москва стала гораздо более приемлемой для жизни. Я недавно заметил, что девяносто процентов моих любимых баров и ресторанов открылись, когда я уже жил в России. Но самое главное, Москва – это такой город, который каждый строит себе сам. Ты должен выстроить себе какие-то маршруты и окружить себя некой группой людей, а дальше максимально придерживаться только этой группы и этих маршрутов. Если тебе это удастся, то ты можешь создать себе в Москве некий мини-Берлин, мини Нью-Йорк, мини-Лондон и даже, если повезет, мини-Москву вполне симпатичную. Проблемы начинаются как только ты делаешь шаг влево или шаг вправо от этих проторенных маршрутов.

– На самом деле, это достаточно трагично…

– Нет, почему же, в этом нет трагедии, это жизнь в такой колониальной модальности, когда ты устраиваешь себе в меру своих творческих и финансовых возможностей симулякр того города, в котором ты хотел бы жить. Москва – не худший в мире город, он просто не такой хороший, как Нью-Йорк, Лондон, Париж… Но он лучше Улан-Батора, к примеру.

– GQ, конечно – это достойная всяческой зависти площадка для реализации самых смелых журналистских порывов. Есть ли у тебя лично какой-то герой, о разговоре с которым ты мечтаешь, но пока не складывается?

– Путин. Я бы очень хотел взять у этого человека нормальное интервью и поставить его на обложку. Несколько раз запрашивал, но, к сожалению, безуспешно. Вероятно, в Кремле глянец считается слишком фривольным, хотя у нас постоянно идут интервью с политиками довольно высокого уровня. Когда я говорю о герое, как ты понимаешь, я не говорю о примере для подражания, а о герое как главном действующем лице. Если же речь идет о каких-то моих кумирах, это немножко другое.

– Какое?

– Я в последнее время стараюсь не встречаться вообще с кумирами, чтобы не разочаровываться. Пусть легенды остаются легендами. Ну и плюс мои кумиры могут быть не очень интересны нашим читателям. Тут не надо забывать, что журнал тебе дается не для того, чтобы ты в нем самовыражался. Я боготворю Майкла Стайпа, например, а толку-то…

– То есть ты считаешь, что лидер R.E.M. недостаточно интересен российской публике?

– Уверен, что нет. Как минимум, не в таких масштабах, чтобы оправдать затраты на производство этого материала. Возвращаясь к героям, недавно я брал интервью у Нади Толокно. Я должен сказать, что Толоконникова и Алехина – абсолютно мои герои на данный момент. Это тот случай, когда я полностью прошел логическую арку от первоначального мнения, что акция в ХХС была глупой, но такого наказания не заслуживала, до полного преклонения перед этими девушками. Практически целиком из-за их поведения на суде и в заключении. Ну и после освобождения тоже – я очень рад, что мне удалось с ними поговорить после выхода из тюрьмы.

– Знаю, что ты в последнее время усиленно работаешь над сериалом. О чем он?

– На самом деле, я работаю над двумя сериалами. Один из них чуть более коммерческий, другой менее. Первый называется «Лондонград», он о русских в Лондоне, но имеет мало общего с теми ассоциациями, которые обычно возникают при словах «русские в Лондоне». «Лондонград» – это, что называется, «процедурал». Его главный герой – владелец и единственный сотрудник агентства, которое решает вопросы россиян в Лондоне, и каждая серия – это отдельный кейс.

– То есть это такая российская «Хорошая жена»?

– Да, по схеме он ближе всего к «Хорошей жене» или «Форс-мажорам». Пилот был снят в декабре в Лондоне, это будет первый российский сериал, действие которого и съемки которого будут происходить большей частью за рубежом. Я мало что могу сказать на эту тему пока что, кроме того, что может получиться очень круто.

– А второй сериал?

– Второй сериал называется «Рашкин», и он относится к чистому, незамутненному самовыражению. (Улыбается). Это моя попытка сделать сериал, основанный большей частью на моих собственных приключениях в Москве. Вернее, не приключениях, а missadventures, когда это приключение, но со знаком минус. Злоключениях, вот! Это полная авантюра, и я сам пока не знаю, что из этого получится. Пилот, на мой взгляд, очень смешной.

– Я не собиралась задавать этот вопрос, но поскольку в пилотном эпизоде «Рашкина» ты сам поднимаешь тему с явной аллюзией на собственный опыт – не жалеешь, что закатил оплеуху своему коллеге по цеху?

(Михаил хохочет). Мне кажется, жирновато будет этому человеку свою фамилию еще видеть в испанской прессе.

– Ну хорошо, мы не будем называть его фамилию, но меня тут интересует скорее вопрос разрешения конфликта. Понятно, из чего родился этот конфликт, как и то, что решать его в легальной плоскости в России чрезвычайно сложно. Но вот спустя полтора года после этого инцидента, как ты его видишь?

– Я бы поступил абсолютно так же. Тут надо понимать, что к тому времени я исчерпал все остальные методы воздействия на этого человека. Я пытался поговорить с ним, с его начальством…

– То есть ты пытался говорить с ним о том, что нехорошо других людей жидами называть?

– Ну он не называл меня жидом! Ты сейчас, кстати, практически повторяешь сцену из «Рашкина», где в голове у героя происходит эскалация из «пейсателя» в «жида»… Там, на самом деле, была не одна реплика, а несколько… Об этом мало кто знает – это была не спонтанная реакция с моей стороны, а просто терпение кончилось. На первое его выступление в мой адрес я предложил ему высказать мне все это за кофе, а не в интернете, благо что мы работали в одном здании. Но он тогда заявил, что всего лишь ратует за чистоту русского языка, и его оскорбляет появление полуграмотных людей вроде меня. То есть ничего личного, все только про язык. Я покрутил пальцем у виска и отошел. После второго его выпада я общался с его начальством, упирая даже не на антисемитизм, а на коллегиальность – это все происходило в пределах одного издательского дома. Мне сказали, мол, ничего не можем сделать, он тонкая творческая натура. К третьему разу я уже порядком устал и впал в уныние от своей беспомощности и неспособности что-то с этим всем сделать. И вот однажды мы с женой пошли в Большой театр, прекрасно там провели время и прямо на выходе столкнулись с ним. И тут уже моя жена в ответ на мое: «Я ему нос сломаю, я ему нос сломаю», сказала мне: «Ну все, я не могу больше на это смотреть, иди дай ему пощечину. Только обещай мне – открытой рукой». У меня просто с детства достаточно травматических воспоминаний, чтобы у меня было это правило: свобода слова свободой слова и я за цивилизованное разрешение всех вопросов, но человек, называющий меня жидом, сразу отправляется в больницу, а я в тюрьму. Это даже не обсуждается. В этом смысле мне повезло, что Лиля юрист и что мой «коллега» обошелся без термина «жид». Поэтому в итоге все живы и здоровы.

– А вообще формат «медиа-срача» оказался для тебя новинкой?

– Нет, конечно, он всюду есть, в Нью-Йорке этого полно. Меня немного удивило, что в России считают «медиа-срачем», например, истории из серии «я уволил колумниста». Такие вещи в России происходят очень редко и очень конфликтно, потому что рынок маленький, все друг друга знают. Это такой эффект крыс в мешке, которые друг друга покусывают, но ситуация накаляется еще больше, когда какую-то из этих крыс вынимают из мешка или новую крысу, как в моем случае, добавляют. Для меня большинство «медиа-срачей», в которые меня вписывали, не являлись таковыми, поскольку я наивно полагал, что для этого нужно участие обеих сторон. А с моей стороны никакого скандала не было, я просто многих людей уволил, причем за совершенно четкие, доказуемые нарушения контракта. К тому я не понимаю, почему, например, вопрос каких-то антисемитских высказываний считается «медиа-срачем». Просто потому, что оба фигуранта имеют отношение к прессе? А если я случайно на машине задавлю главреда «Вога»?.. Я участвовал в одном настоящем «медиа-сраче»: однажды я дал одно очень неудачное злобное интервью. Оно, судя по реакции, очень рассмешило всю Москву. Ко мне подходили такие разные люди, как Федя Бондарчук и Алексей Навальный, и говорили, как им было весело смотреть это интервью. И все же немного странно, если на моей условной московской надгробной плите будет выбито: «Михаил Идов. Он дал одно плохое интервью и залепил кому-то пощечину».

– Тебя еще Собчак поцеловала!

– Да, еще был поцелован Собчак! Я очень надеюсь, что где-то там упомянут, что он еще делал довольно неплохой журнал…

– Тебе не кажется, что «градус важности» главредов глянца в России как-то непомерно завышен? В Испании, например, даже коллеги по цеху зачастую не знают, кто там у нас главред GQ или Vanity Fair, и на виду лишь одна особа, Ана Роса Кинтана, и то лишь потому, что она издает журнал имени себя, примелькалась. В России же к этой должности прилагается моток красной дорожки и индульгенция на высказывания на абсолютно любую тему.

– Абсолютно так! Но это от нехватки знаменитостей вообще. В Штатах такой известностью пользуется только Анна Винтур, а в России все редакторы сразу становятся Аннами Винтур. Это полный бред, я совершенно не ожидал подобного и очень бы хотел, чтобы это куда-то ушло, потому что главный редактор не должен быть публичной личностью вообще ни в каком виде. Что до высказываний на любую тему, то в России существует некая «тирания колумниста», когда в отсутствие реальных экспертов и экспертизы люди готовы выслушивать любого человека с более или менее подвешенным языком. Мне периодически звонят с телевидения, когда в Америке что-то происходит, потому что у них это работает на уровне: «Ой, американец по-русски говорит! Пусть он нам расскажет про пожар в Алабаме!» Это все происходит от отсутствия корреспонденских сетей, от отсутствия культуры репортажа, от отсутствия реальных экспертов, от заката науки и отсутствия реально умеющих говорить ученых, от отсутствия вот этой прослойки, которую, например, в NASA представляет астроном Нил Деграсс Тайсон – популистской прослойки реальной науки, когда человек может доступным медийным языком рассказывать обо всем, от астрофизики до статистики. В России этого нет, зато есть какие-то сомнительные персонажи, большинство из них – колумнисты. Когда архитектурный критик рассуждает на тему кровавого режима – это смехотворно и нездорово. И очень хорошо показывает, насколько игрушечная вся эта сцена.

– Кстати, какие ощущения возникают у тебя, когда люди, побывавшие в США лишь туристами или не бывавшие вовсе, начинают обсуждать Америку в негативном ключе? Рвешься в бой или за два года в России уже отрастил дзен?

– Это всегда настолько очевидно перебивается совершенно раболепским идолопоклонничеством, которое Америка вызывает у большинства россиян, что и то, и другое мне одинаково смешно.

– А сам-то не боишься высказывать свое мнение о России? Все же, несмотря на то, что большинство людей считает тебя эмигрантом-возвращенцем, на самом деле по отношению к Москве ты не более чем экспат…

– Боюсь. Вернее, не боюсь, а не считаю нужным, потому что я не гражданин России, никогда не был гражданином России и никогда не буду гражданином России. Поэтому я не считаю себя вправе обсуждать российскую политику, я вправе только приводить какие-то похожие примеры из американской. Единственные мои публичные высказывания о российской политике всегда были только о вещах, которые могут касаться меня. Например, я открыто выступал против этого людоедского закона о запрете на усыновление российских детей гражданами США.

– Тебе, кстати, сильно мешает тот факт, что ты гораздо более чужд окружающей действительности, нежели принято считать? Или за это время ты достаточно наработал «культурный контекст», чтобы на каждую третью фамилию не спрашивать «Кто все эти люди»?

– Я до сих пор периодически спрашиваю «Кто все эти люди?», это понятно. Но журнал я все-таки делаю не один, мне повезло с командой. Хотя, конечно, мне понадобилось время, чтобы выучить, кто у нас Николай Сванидзе, а кто Николай Цискаридзе, кто Милонов, а кто Мамонтов и так далее. Я продолжаю обучаться в процессе работы над статьями… Периодически бывает так, что мне кажется невероятно интересным какой-то персонаж, я начинаю про него говорить, а коллеги закатывают глаза и говорят, что все про него все знают уже.

– «Настоящий джентельмен свеж…» – все ли герои клипа Тимати были тебе знакомы?

– Нет! (Смеется.) Но это же все друзья Тимати, а не GQ… Тут нужно понимать, что песня и клип – это идея исключительно самого Тимати, а не журнала. Нам просто очень сильно с ним повезло. Кстати, еще одна строчка для надгробной плиты! (Смеется.) Я, наверное, всю оставшуюся жизнь буду пытаться убедить людей в том, что это не было коммерческим проектом со стороны GQ. Мне позвонил Тимати и сказал: «Я тут песню написал про GQ, ты не возражаешь?» И у нас был выбор – делать вид, что этого всего не происходит, пытаться ему активно запретить использовать наш логотип или наоборот, оседлать все это и сделать вид, что так и надо, мне сняться в клипе и так далее. Мне кажется, это было единственно верное решение, и получилось в результате очень весело.

– Если бы кастинг проводил ты, поменял бы состав «джентельменов», собравшихся перед гигантскими буквами GQ?

– Там было бы достаточно много совпадений. Сто процентов там был бы Федор Бондарчук, который, на мой взгляд, полностью отвечает этому званию российского джентельмена. Там есть Аркадий Новиков, которого я тоже очень уважаю… Я бы, наверное, добавил туда Вадима Дымова или пару культовых персонажей типа Эдгарса Гаурачса или Евгения Левченко. То есть я бы пошел с большим уклоном в мир стиля, но это же клип Тимати, а не мой.

– В последнее время ты несколько раз мелькал на телеэкране – в «Одноклассниках», в клипе Тимати… Какие у тебя вообще впечатления от актерских опытов?

– Эту часть моей жизни я сам всерьез не воспринимаю и от окружающих прошу того же. Вот каких амбиций у меня никогда не было и нет, так это актерских. В «Рашкине» я морально готовился играть роль главного персонажа, если мы никого не найдем. Но, слава богу, мы нашли гениального Сему Штейнберга, и необходимость в этом отпала. Это было для меня облегчение, а не разочарование, поскольку мне не кажется, что у меня есть какие-то актерские способности. Плюс ко всему, это чудовищно тяжелая работа, я это совсем недавно понял на собственной шкуре. Даже плохо что-то сыграть, просто чтобы смонтировалось – это тяжелейшая задача.

– Ты помнишь первое написанное тобою, скажем так, произведение? Что это было, стихи, проза?

– Это был роман про ковбоев. Мне было 8 лет. Он, кстати, тоже про внутреннюю эмиграцию и displacement, потому что он про ковбоя, который живет с индейцами.

– Я заметила, что в «Чесе», не только в повести, но и в сопровождающих ее рассказах, герои постоянно куда-то движутся. Это было так задумано?

– Я сам это понял только тогда, когда закончил сборник. И в этом смысле я очень доволен названием «Чес», потому что это и чес как гастроли, и чес как чесотка, «охота к перемене мест». Я всю жизнь гордился тем, что не поддавался на призывы писать про эмиграцию. Мне сначала в университете профессора это говорили, потом мой агент… Почему, мол, ты не пишешь про свой иммигрантский опыт, это же все так интересно и здорово. А я всегда презирал авторов, которые выезжают на своей биографии, особенно на иммигрантской биографии. Я всегда брезгливо говорил, что не хочу соревноваться в Special Olympics. В Saturday Night Live (вечерняя юмористическая передача на американском телевидении. – Прим. МВ) в 70-х годах был такой скетч «Тунсес – кот, который водит машину». Там в героях супружеская пара и их кот, который, собственно, ведет машину. Женщина с восторгом: «Смотри, он ведет машину!», и в следующем кадре автомобиль летит с обрыва. Под этим всем надпись: «Тунсес умеет водить, только не очень хорошо». И вот для меня всегда любой иммигрант-писатель, который хвастается тем, как он выучил английский язык, выступает в категории Тунсеса в литературе. Он умеет писать, только не очень хорошо. Это как если бы мне делали поблажку на то, что я – кот. Именно поэтому я никогда не писал про эмиграцию. А тут я посмотрел на сборник, и понял: блин, это же все про эмиграцию! Все мои персонажи оказались не там, где они естественным образом должны быть. Это командировки, это побеги, паломничество – все, что угодно. Одних самолетов у меня столько было, что нужно было с «Аэрофлота» деньги брать за книжку. (Смеется.) Все персонажи все время куда-то летят.

– У меня складывается впечатление, что ты совершенно осознанно ограничиваешь круг своих читателей весьма определенной и весьма узкой прослойкой. А с другой стороны – журнал, который по определению пытается сделать охват аудитории как можно шире. Не видишь в этом противоречия?

– Я просто не знаю, как иначе писать. Любой журнал стремится к максимальному охвату аудитории и любой автор стремится к тому же. Но пишу-то я один, я могу делать только то, что я умею. Поэтому, может быть, в журнале у меня лучше получается, это ведь не работа одного человека. При этом в российском современном контексте GQ – это очень элитарный журнал.

– Но при этом журнал с крупными тиражами.

– Далеко не такими крупными, как MAXIM. Наш тираж меньше одной десятой тиража журнала MAXIM. GQ рассчитан на весьма узкую прослойку. Причем я пришел с установкой на демократизацию и на первых порах сильно разочаровал многих людей, поскольку сначала я не очень понимал рынок. Нормальные популистские журналы в России есть, это и MAXIM, и «Men’s Health», и «Playboy», но GQ не входит в их число, он скорее из разряда «Vanity Fair» – это какой-то такой рупор, через который элиты говорят сами с собой. Я этого не ощущал в самом начале, и мои попытки ставить футболистов на обложку были приняты в штыки. Мне пришлось подкорректировать свою стратегию после первого полугодия, поскольку я пришел делать журнал про «телек, жратву и футбик». Это я, конечно, сильно утрирую сейчас, но мне журнал действительно казался слишком жеманным в том виде, в каком он был до меня. Но, как оказалось, это было одним из способов привлечения аудитории.

– Знаю, что когда-то в юности ты учил испанский.

– (Михаил хохочет и произносит с гипертрофированной артикуляцией) ¡Sí, es verdad!

– Приходится пользоваться?

– Нет. Ну кааак… Разве что в Нью-Йорке объявления в метро читать.

– А вообще с Испанией какие ассоциации?

– У меня прекрасные ассоциации с Испанией, потому что я там женился. Этому предшествовала еще более приятная поездка по всей Испании по парадорам в поисках собственно места свадьбы. Я очень люблю Мадрид и считаю его немного недооцененным европейским мегаполисом. В некоторых своих аспектах Мадрид мне даже симпатичнее Парижа. Там находится одно из моих любимых кафе, Café de los Artistas, прекрасные районы типа Чуэки. К тому же, моя сестра совершенно странным образом, будучи русской девочкой в Штатах, стала учительницей испанского, причем не где-то там, а в Калифорнии! Она годами жила в Испании и настолько полюбила страну, что сделала ее частью своей жизни, своей работой.

– Я знаю, ты увлекаешься смешиванием коктейлей. Самый сложный коктейль, который тебе приходилось делать?

– Как ни странно, джин-тоник. Объясню почему – потому что в какой-то момент мне пришло в голову сварить свой собственный тоник. И это был такой адский геморрой!!! Это даже представить себе невозможно! Я бегал покупал кору хинного дерева и так далее… И это абсолютно того не стоит, поверьте мне! (Смеется.)

  052011_6770-small IMG_2980-small Vodianova-small img_9091_jpg_1348277200